Проснувшись, я с удивлением увидел, что рядом со мной сидит Джо и курит свою трубку. Когда я открыл глаза, он ласково мне улыбнулся.
– А я решил, Пип, – ведь в последний раз, так пой-ду-ка и я за тобой.
– Я очень рад, что ты так решил, Джо.
– Спасибо на добром слове, Пип.
– Знай, милый Джо, – продолжал я после того, как мы крепко потрясли друг другу руки, – что я тебя никогда но забуду.
– Конечно, Пип, конечно, – сказал Джо, словно успокаивая меня. – Я-то это знаю. Право, знаю, дружок. Да чего там, стоит немножко мозгами пораскинуть, это всякому станет ясно. Только вот мозгами-то пораскинуть я сначала никак не мог, очень уж все враз переменилось, верно я говорю?
Почему-то мне было не особенно приятно, что Джо так крепко на меня надеется. Мне бы понравилось, если бы он расчувствовался или сказал: «Это делает тебе честь, Пип», или что-нибудь в том же духе. Поэтому я никак не отозвался на первую часть его речи, на вторую же ответил, что известие это действительно явилось для нас неожиданностью, но что мне всегда хотелось стать джентльменом и я много, много раз думал о том, что бы я в таком случае стал делать.
– Да неужели думал? – удивился Джо. – Поди ж ты!
– Сейчас мне очень жаль, Джо, – сказал я, – что ты извлек так мало пользы из наших уроков; ты со мной не согласен?
– Вот уж не знаю, – отвечал Джо. – Я к ученью туповатый. Я только в своем деле мастак. Оно и всегда было жаль, что я туповатый, и сейчас жаль, но только не больше, чем… ну, хоть год назад!
Я-то имел в виду, что куда приятнее было бы, если бы Джо оказался более достоин моих милостей к тому времени, как я получу свое состояние и смогу для него что-то сделать. Однако он был так далек от правильного понимания моей мысли, что я решил лучше растолковать ее Бидди.
И вот, когда мы пришли домой и напились чаю, я вызвал Бидди в наш садик у проулка и, подбодрив ее для начала заверением, что никогда ее не забуду, сказал, что у меня есть до нее просьба.
– А состоит она в том, Бидди, – сказал я, – чтобы ты не упускала случая немножко пообтесать Джо.
– Как это пообтесать? – спросила Бидди, бросив на меня внимательный взгляд.
– Ну, ты понимаешь, Джо – хороший, милый человек, лучшего я просто и не знаю, но в некоторых отношениях он немного отстал, Бидди. Скажем, в части учения и манер.
Хотя я, пока говорил, смотрел на Бидди и хотя, когда я кончил, она широко раскрыла глаза, но на меня она не смотрела.
– Ах, манер! Значит, у него манеры недостаточно хороши? – спросила она, сорвав лист черной смородины.
– Здесь, милая Бидди, они достаточно хороши, но…
– Ах, здесь они, значит, достаточно хороши? – перебила меня Бидди, разглядывая сорванный лист.
– Ты не дала мне договорить: но если мне удастся ввести его в более высокие круги, а я надеюсь, что это мне удастся, когда я войду во владение своей собственностью, – такие манеры едва ли сделают ему честь.
– И ты думаешь, он этого не знает? – спросила Бидди.
Вопрос показался мне до того обидным (самому-то мне ничего подобного и в голову не приходило), что я огрызнулся:
– Что ты хочешь этим сказать, Бидди?
Прежде чем ответить, Бидди растерла лист между ладонями, – и с тех пор запах черносмородинового куста всегда напоминает мне этот вечер в нашем садике у проулка.
– А что он, может быть, гордый, об этом ты не подумал?
– Гордый? – переспросил я с подчеркнутым пренебрежением.
– Гордость разная бывает, – сказала Бидди, смотря мне прямо в лицо и качая головой. – Гордость не у всех одинаковая…
– Ну? Что же ты замолчала?
– Не у всех одинаковая, – повторила Бидди. – Ему, возможно, гордость не позволит, чтобы кто-то снял его с места, где у него есть свое дело, где он делает это дело хорошо и пользуется уважением. Сказать по правде, я думаю, что именно так и будет; впрочем, это, вероятно, очень смело с моей стороны: ведь ты должен бы знать его куда лучше, чем я.
– Бидди, – сказал я, – ты меня огорчаешь. Я от тебя этого не ожидал. Ты завидуешь, Бидди, и дуешься. Тебе обидно мое возвышение в жизни, и ты не умеешь это скрыть.
– Если у тебя хватает совести так думать, – отвечала Бидди, – ты так и скажи. Повтори, повтори еще раз, если у тебя хватает совести так думать.
– Скажи лучше, – если у тебя хватает совести так принимать это, – возразил я надменным и наставительным тоном. – Нечего сваливать вину на меня. Ты меня очень огорчаешь, Бидди, это… это дурная черта характера. Я хотел попросить тебя, чтобы ты после моего отъезда по мере сил помогала нашему милому Джо. Но теперь я тебя ни о чем не прошу. Ты меня очень огорчила, Бидди, – повторил я. – Это… это дурная черта характера.
– Ругай ты меня или хвали, – сказала бедная Бидди, – все равно можешь быть спокоен, я здесь всегда буду делать все, что в моих силах. И какого бы мнения ты обо мне ни держался, я не изменюсь к тебе. А несправедливым джентльмену все-таки не пристало быть, – добавила она и отвернулась.
Я еще раз с горячностью повторил, что это дурная черта характера (и с тех пор убедился, что был прав, только применил свои слова не по адресу), и пошел по дорожке прочь от Бидди, а Бидди вернулась в дом; я вышел на дорогу и уныло бродил по полям до самого ужина, по-прежнему думая о том, как печально и странно, что в этот, второй вечер моей новой жизни мне так же одиноко и тоскливо, как и в первый.
Впрочем, с наступлением утра я опять приободрился и, великодушно простив Бидди, решил не возобновлять вчерашнего разговора. Я надел свое лучшее платье и, едва дождавшись часа, когда могли открыться лавки, отправился в город. Когда я явился к мистеру Трэббу, портному, он еще завтракал в своей комнате за лавкой; рассудив, что выходить ко мне не стоит, он вместо этого позвал меня к себе.
– Ну-с, – начал мистер Трэбб снисходительно-приятельским тоном, – как поживаете, чем могу служить?
Мистер Трэбб только что разрезал горячую булочку на три перинки и занимался тем, что прокладывал между ними масло и тепло его укутывал. Это был старый холостяк, человек с достатком, и окно его комнаты смотрело в предостаточный огородик и фруктовый сад, а в стену возле камина вделан был более чем достаточный кованый сундук, где хранились – я был в том убежден – полные мешки его достатка.
– Мистер Трэбб, – сказал я, – мне не хочется упоминать об этом, потому что может показаться, будто я хвастаюсь, но я получил порядочное состояние.
Мистер Трэбб преобразился. Позабыв о масле, нежащемся в теплой постели, он поднялся и вытер пальцы о скатерть с возгласом: «Господи помилуй!»
– Я еду в Лондон к моему опекуну, – сказал я, небрежно доставая из кармана несколько гиней и поглядывая на них, – мне нужен в дорогу костюм по последней моде, и я готов заплатить за него вперед, – добавил я, опасаясь, что иначе он, чего доброго, только пообещает выполнить мой заказ.
– Дорогой сэр, вы меня обижаете! – И мистер Трэбб, почтительно изогнувшись, раскинул руки и даже осмелился секунду подержать меня за локотки. – Позвольте мне принести вам мои поздравления. Будьте столь любезны, пройдите, пожалуйста, в лавку.
Мальчишка мистера Трэбба был самым дерзким мальчишкой во всей округе. Когда я пришел, он подметал лавку и, чтобы доставить себе развлечение среди тяжких трудов, намел мне на ноги целую кучу сора. Когда я снова вышел в лавку с мистером Трэббом, он все еще подметал пол, и тут же стал нарочно задевать щеткой о все углы и прочие препятствия, чтобы показать этим (так по крайней мере я его понял), что он не хуже любого кузнеца, живого или мертвого.
– Прекрати возню! – закричал на него мистер Трэбб с чрезвычайной суровостью, – не то я тебе голову оторву. Присядьте, сэр, прошу вас. Вот, сэр, – говоря это, мистер Трэбб достал с полки кусок сукна и плавным движением развернул его на прилавке, с тем чтобы подсунуть под него руку и показать, как оно отливает на свет, – очень приятный товар! Особенно рекомендую его вам, сэр, это самый что ни на есть высший сорт. Впрочем, я покажу вам и другие образцы. Эй ты, подай мне номер четыре! (Эти слова были обращены к мальчишке и сопровождались устрашающе грозным взглядом, поскольку существовала опасность, что сей зловредный юнец мазнет меня сукном по голове или позволит себе еще какую-нибудь вольность.)